Глава первая, в которой маленький сибиряк чеканит мяч на крышке рояля
Денис родился в Иркутске. Не в Париже, не в Вене, даже не в Москве — а в городе, где зима длится девять месяцев, а остальные три — подготовка к зиме. Иркутск — место суровое. Там люди здороваются медвежьей лапой, а прощаются навсегда. И в этом городе, продуваемом всеми ветрами с Байкала, у Дениса было два шанса в жизни: стать либо хоккеистом, либо зэком. Но бабушка выбрала третье.
Денис родился с мячом в ноге — так сказал бы любой нормальный врач, если бы его спросили. Но врачей не спросили. Зато спросили бабушку.
Бабушка взглянула на младенца, который вместо того, чтобы ползти, уже пытался забить пинком пустую банку из-под сгущенки, и трагически прошептала, кутаясь в шерстяной платок:
— Мой внук будет пианистом. Я чувствую это по своим радикулитам. А в Сибири без искусства — замёрзнешь душой.
Мама, женщина с железной волей и деревянными ушами, тут же подхватила:
— Дениска, ты станешь великим! Как… ну, как тот, который пальцами трясёт. Лист! Как Лист!
— Я хочу как Пеле! — крикнул Денис в три года, забивая гол табуретом.
— Пеле играет в футбол, — холодно заметила мама, поправляя съехавшую от мороза шапку. — А ты будешь играть на фуге. Или на прелюдии. Какая разница? Клавиши чёрные и белые — как форма судьи. И вообще, в Иркутске с футболом туго — поле полгода под снегом.
С этого дня начался ад. Сибирский, затяжной, с метелями и ежедневными этюдами.
В комнате Дениса поселилось чудовище. Огромное, чёрное, с зубами, которые назывались «клавиши». Рояль «Красный Октябрь» был куплен на деньги, которые отец копил на новый телевизор смотреть футбол. Отец, кстати, работал на БАМе — он вообще редко был дома, но когда бывал, то плакал в ванной, слушая, как сын «разучивает» Бетховена.
— Теперь, — сказала бабушка, — он будет смотреть, как ты играешь Шопена.
— А Шопен забивал с углового? — спросил Денис, поглядывая в окно, где во дворе пацаны гоняли мяч по колено в снегу.
В ответ ему дали по губам нотной тетрадью. И добавили: «Сибиряки не ныть, а играть!».
Глава вторая: методика кнута и нотоносца по-сибирски
В пять лет Денис уже ненавидел три вещи: гаммы, этюды и собственную жизнь. Зато любил четыре: дворовую команду «Кожаный Мяч» (которая играла даже при минус тридцати), треснутый футбольный мяч, вратаря Васю с соседнего подъезда и гвозди, которыми можно было прибить крышку рояля.
Каждый день происходило одно и то же. С восьми утра — футбол на замёрзшем пустыре. Денис носился как угорелый, накручивал соперников, бил с лёта, с земли, с рикошетом от гаража, не обращая внимания на то, что мяч иногда примораживался к земле. Тренер местной дворовой команды дядя Коля (бывший зэк, игравший в зоне на первенство лагерей) плакал от умиления:
— Пацан, да у тебя ноги как у Марадоны! Запишись в секцию! Зимой в манеж будем ходить!
Денис уже открывал рот сказать «ДА», как на горизонте, прямо из позёмки, появлялась бабушка в валенках и с авоськой.
— Не слушай его, внучок! — кричала она, размахивая свёрнутой в трубочку «Гаммой до мажор», которая от холода превратилась в дубину. — Марадона умер от наркоты, а Моцарт — от музыки! Но хотя бы красиво! И в Иркутске ты будешь не дворовым футболистом, а лауреатом!
Дениса уводили домой. Он садился за рояль. Играл так, что сосед сверху, полковник в отставке, начал вешать ковры на пол. А сосед снизу — на потолок. А дом напротив подал заявление в ЖЭК.
Пальцы Дениса, созданные для того, чтобы набивать синяки на коленках вратаря, никак не хотели становиться изящными и пластичными. Они были похожи на пять маленьких футболистов, которые вместо того, чтобы играть сонатину, пытались отобрать друг у друга мяч-невидимку.
— НЕ ПЛЮХАЙ! — орала мама. — ПАЛЬЦЫ НА ПОЛОЧКУ!
— Я ИХ НА ШТАНГУ ХОЧУ! — орал в ответ Денис.
После часа такой «музыки» бабушка пила корвалол, мама — валерьянку, а дворовые собаки, закалённые сибирскими морозами, выли на луну так, что ветеринары вызывали полицию, а волки из пригородных лесов подписывали мирный договор с городом.
Глава третья: дебют на вынос (в Иркутской филармонии)
В семь лет Дениса запихнули в музыкальную школу имени Чайковского — потому что в Иркутске других имён для музыкальных школ не придумали. Школа располагалась в старом деревянном доме с резными наличниками, где зимой было холоднее, чем на улице.
Первый же урок вошёл в историю музыкального образования города, наравне с гастролями Рихтера в шестьдесят третьем.
Учительница, пожилая женщина с трясущейся головой и запахом нафталина, сказала:
— Сыграй мне, Дениска, гамму до-мажор.
Денис вздохнул. Потом представил, что клавиши — это ворота «Динамо» из Москвы. Потом его палец левой руки — это нападающий. И он въехал по клавиатуре так, будто забивал пенальти в финале Лиги Чемпионов, а на кону — ящик водки и вечная память.
Рояль издал звук, похожий на столкновение трамвая с цистерной молока, разбавленное сибирским морозом. На учительницу упала крышка с пюпитра. Соседний класс, где играли на флейте, остановился. Флейтистка плакала. В подвале, говорят, от ударной волны лопнула труба отопления — что в иркутскую зиму приравнивалось к военному преступлению.
— У тебя, Денис, — сказала учительница, отряхиваясь от пыли и поправляя съехавший парик, — абсолютное отсутствие слуха. Это медицинский случай. Вы бы отдали его в хоккей. Или в цирк. Или куда угодно, лишь бы подальше от фортепиано.
— Мы отдадим его на конкурс! — сказала мама.
— Чайковского? — с надеждой спросила учительница.
— Дворовый футбольный матч! — радостно заорал Денис, показывая в окно на сугроб, в котором маячил мяч.
Мама залепила ему подзатыльник — такой, что соседний класс услышал и снова заплакал.
Через месяц Денис «выступал» на городском конкурсе юных пианистов в Иркутской филармонии. Он сыграл «Собачий вальс» так, что собаки действительно прибежали — с трёх кварталов, включая сторожевую овчарку из воинской части на окраине. Жюри долго совещалось, а потом вынесло вердикт: «Похоже на сибирский авангард. Но мы не уверены. Дайте ему грамоту за смелость и отправьте в спортивную секцию. И пусть больше никогда не приходит».
Грамоту Денис повесил в туалете. А сам тайком записался в секцию футбола при местном «Зените» (который, кстати, всё равно вылетел из второй лиги, но Денис не знал).
Мама узнала об этом через три дня. Она пришла на поле, где Денис забивал гол под снегом, схватила его за ухо и, когда тот пытался пробить штрафной, прокричала всему стадиону, засыпаемому позёмкой:
— Ноги у него кривые! Зато пальцы — прямые! Он будет играть! Не мячом — а фортепиано! В Москву поедем! А здесь, в Иркутске, ему делать нечего!
Тренер дядя Коля тогда заплакал впервые за 20 лет работы. И ушёл пить пиво. Навсегда. А мяч, оставленный на морозе, лопнул.
Глава четвёртая, лирическая: бабушкина победа и сибирское упрямство
— Ты должен стать великим музыкантом, — говорила бабушка, вкачивая в Дениса ненависть к Баху вместе с манной кашей, которую варила на печи по старинным иркутским рецептам. — Я продала корову, чтобы купить тебе рояль! Не простую корову — зоотехническую, от которой вся область молоком обеспечивалась!
— А я хотел корову в футбол научить играть! — хныкал Денис. — Она бы в защите стояла — её бы никто не объехал!
Бабушка не сдавалась. Сибиряки вообще не сдаются. Она запирала его в комнате на три часа, садилась у двери с вязанием и говорила: «Не выйдешь, пока не выучишь. А выйдешь — в Сибири холодно, замёрзнешь. Выбирай: музыка или смерть от холода».
Он долбил одним пальцем. Она стучала шваброй по батарее. Соседи стучали по стене. Весь дом стучал в милицию. Но бабушка стучала громче — у неё был опыт войны и выживания в тридцать седьмом.
В десять лет Денис уже мог сыграть «Полёт шмеля». Правда, шмель получался больным, линялым и с сибирским похмелья — как будто не шмель летел, а «Урал» на спущенных колёсах. Но он ЛЕТЕЛ. Куда — непонятно. Но летел.
В двенадцать он завоевал свою первую награду — не музыкальную, а личную. Он так сильно треснул кулаком по клавишам от злости, что сломал молоточек. Ремонт стоил как полтора новых мяча и две бутылки водки для настройщика, который матерился, чиня «Красный Октябрь».
В пятнадцать Денис понял: он не будет футболистом. Колени болели от сидения за инструментом. Лодыжки — от педалей. Глаза — от нот. Душа — от всего вышеперечисленного. Иркутск за окном стал для него не родным городом, а огромной камерой, в которой единственным окном был рояль.
Но пальцы… Пальцы к шестнадцати годам превратились в стальные когти сибирского медведя. Они могли взять аккорд, который не снился Листу. И на этом аккорде — повеситься. Или задушить им любого, кто скажет «футбол лучше».
И тогда мама сказала:
— Всё, Денис. Мы едем в Москву. Ты будешь звездой. В Иркутске тебя никто не понял. В Иркутске вообще никого не понимают — там слишком холодно для понимания.
— Какой звездой? — спросил Денис, в последний раз глядя на байкальский лёд из окна. — Футбольной?
— Фортепианной, — ласково ответила мама. — Разницы никакой. Там тоже поле. Только чёрно-белое. И ворота узкие. И бить надо не ногой, а головой об стену. И не забудь шапку — в Москве, говорят, тоже холодно, но не по-нашему.
Денис вздохнул. Погладил клавиши. Мысленно попрощался с мячом, который лопнул на морозе. И сказал:
— Ладно. Поехали. Но если я там не стану пианистом, я стану гробовщиком. Говорят, в Москве хоронить прибыльно.
Бабушка перекрестилась. И добавила:
— Будь кем хочешь, внучок. Хоть гробовщиком. Главное, чтобы не футболистом. А то позор на всю Сибирь.
Так началась легенда.
===============Глава пятая (о пяти частях), трагическая: Четырнадцать лет в Москве, или первая (и последняя) любовь пиананиста.
Часть первая: взгляд холоднее иркутской зимы
Москва встретила Дениса не хлебом-солью, а платным туалетом на вокзале и комнатой в коммуналке, где пахло чужой жизнью. Иркутск остался где-то за Уралом — вместе с мячом, который лопнул на морозе, бабушкиными радикулитами и дворовой командой «Кожаный Мяч», которая теперь играла без него.
Денису было четырнадцать. Он ненавидел мир, фортепиано, мамины амбиции и собственную отросшую чёлку. Но он ещё не знал, что мир, фортепиано, мамины амбиции и чёлка — это цветочки. Ягодки назывались одним именем: Алиса.
Алиса появилась в Центральной музыкальной школе при консерватории внезапно, как пуля в висок из обреза. Она перевелась из Санкт-Петербурга — города дождей, гранита и отчаяния. Ей было тоже четырнадцать. Она играла Шопена так, что у рояля текли ножки. А выглядела так, что у Дениса отваливалась не только крышка инструмента, но и челюсть вместе с сибирским упрямством.
У Алисы были длинные русые волосы, которые падали на плечи как вода из Байкала — если бы Байкал плакал. Глаза — серые, как иркутское небо перед вечным ненастьем. И губы, которые не улыбались. Никогда. Потому что Алиса, как позже понял Денис, уже носила в себе трагедию размером с оперный театр и вечностью в придачу.
— Привет, — сказал Денис в коридоре, пытаясь чеканить воображаемый мяч об стену, потому что настоящий отобрали на входе. — Я Денис. Из Иркутска. Там, знаешь, такой холод — ноты замерзают на лету. А ты… ты как весна. Только грустная.
Алиса посмотрела на него. Взглядом, который означал: «Ты даже не пятно на нотоносце. Ты — помарка. И Иркутск тут ни при чём». Она молча развернулась и ушла, оставив после себя запах дорогих французских духов и тоски такой силы, что Денис вспомнил все сибирские зимы сразу.
Денис забыл, как дышать. И, к сожалению, как играть гаммы. Он забыл даже, зачем приехал в Москву. В голове билось только одно: Алиса.
Часть вторая: серенада для той, кто не слышит
Две недели Денис ходил как пришибленный. Он перестал бить по клавишам — и это было так необычно, что соседи по коммуналке начали подозревать неладное: не умер ли Денис? Не заболел ли? Не случилось ли с ним то, что хуже сибирского мороза? Случилось. Любовь.
Он начал касаться клавиш — нежно, трепетно, с таким отвращением к самому себе, что преподаватели плакали от умиления, не понимая, что эти слёзы — от ужаса в который погружался Денис.
— Наконец-то! — сказала учительница по фортепиано, профессор с лицом, видевшим ГУЛАГ и Шопена одновременно. — У тебя появилась душа! Ты перестал быть иркутским трактористом!
— Это не душа, — ответил Денис, глядя в серое московское небо, которое всё равно было теплее его внутренностей. — Это Алиса. Она не из Иркутска. Она — из другого мира. Там, где любят не таких, как я.
Он решил: я сыграю для неё. Не как обычно — не как бегемот в посудной лавке. А так, чтобы она поняла: он тоже способен на чувства. На боль. На ту самую возвышенную тоску, о которой пишут в романах, которые читают девушки с серыми глазами. Иркутские мужики не плачут, не умеют плакать — слёзы замерзают. Но Денис решил научиться.
Он выбрал «Лунную сонату» Бетховена. Первую часть. Ту, где тихо и больно. Ту, где рояль плачет, а не орёт.
Денис репетировал по ночам в пустом классе, пока Москва спала. Он представлял, что клавиши — это волосы Алисы. Что каждый аккорд — это попытка дотронуться до её руки, которую он никогда не посмел бы взять. Каждая нота — это вздох, застывший в груди сибирским комом.
Получалось ужасно. Но это был новый уровень ужаса. Раньше Денис играл как тракторист на свадьбе в колхозе «Заветы Ильича». Теперь он играл как тракторист, у которого только что умерла собака, сгорел дом, украли трактор, а заодно и Иркутск снесли ради новой дороги до Биробиджана. В его музыке появилась подлинная трагедия. Такая, от которой хочется не жить, а лечь в гроб собственного изготовления.
— Это прорыв! — сказала мама по телефону бабушке в Иркутск. — Он наконец-то страдает по-настоящему!
— Пусть страдает, — ответила бабушка. — В Сибири все страдают. Хоть прок будет.
Часть третья: концерт, который всё разрушил
Концерт был назначен на пятницу, тринадцатое. Разумеется. В Малом зале консерватории. Там, где играли великие. И где теперь должен был играть Денис — сибиряк, мечтавший забивать голы, а теперь убивающий Бетховена и терзающий Рахманинова.
Алиса сидела в третьем ряду, между доцентом кафедры и статуэткой Чайковского, которую почему-то никто не украл. Она была прекрасна в своей ледяной неприступности — как Байкал в январе: красиво, но смертельно.
Денис вышел на сцену. Сердце колотилось как мяч о штангу в серии пенальти финала Лиги Чемпионов, где на кону жизнь. Ладони потели так, что клавиши покрылись инеем. Он посмотрел в зал. Нашёл Алису. И потерял себя.
Он сел. Поднял руки. Вдохнул. И… забыл всё.
Не первую ноту. Не первый аккорд. Он забыл, что такое музыка. Он забыл, где у рояля клавиши. Он забыл, как зовут Бетховена. Он забыл Иркутск, маму, бабушку, корову, проданную за рояль, и даже имя своей несчастной любви. В голове билось только одно: «Она смотрит. Она слышит. Она ненавидит».
Денис нажал первую клавишу. Потом вторую. Потом пятую, одиннадцатую и сорок вторую. Пальцы его — те самые стальные когти, воспитанные сибирским упрямством — дрожали как осиновые листья в иркутскую позёмку. Из-под них вылезал звук, похожий на крик новорождённого, которого окунули в ледяную прорубь, а потом бросили на съедение волкам.
Он сыграл двенадцать тактов «Лунной сонаты» в той манере, которую позже музыкальные критики назвали бы «конвульсивным расстрелом рояля под аккомпанемент кишечной колики и неистовым испражнением». А потом замер.
В зале было тихо. Слишком тихо. Так тихо, что было слышно, как в Иркутске лопаются от мороза мячи.
Денис поднял глаза. Алиса смотрела на него. И на её губах… она улыбалась?
Нет. Она не улыбалась. Она кривилась. Это была жалость. Страшная, всеобъемлющая, брезгливая жалость. Такая жалость бывает у людей, которые видят раздавленного котёнка на морозе и не могут пройти мимо, но и помочь не могут — потому что котёнок уже всё.
Алиса медленно покачала головой. Сложила губы в одно слово. Денис прочитал его по движению губ, потому что звуков вокруг уже не существовало — даже часы остановились от стыда.
— Бедненький, — сказала Алиса. — Ты не пианист. Ты… ошибка природы. Из Иркутска. Их там вообще не учат музыке — только выживать. А ты не научился ни тому, ни другому.
И вышла из зала. Навсегда. Даже не оглянулась.
Часть четвёртая: тьма и её ноты по-сибирски
Денис не пошёл за ней. Он сидел за роялем два часа. Директор боялся подойти. Учителя шептались, что «иркутский медведь сломался». Мама пыталась подойти, но Денис так посмотрел, что мама вспомнила все сибирские приметы и решила не рисковать.
Ночью Денис вернулся в коммуналку. Сел на подоконник. Смотрел на московские огни, которые даже не пытались ему подмигнуть — стыдно было за него перед столицей.
— Знаешь, — сказал он в пустоту, обращаясь к далёкому Иркутску, где, наверное, сейчас выли собаки. — Я ведь никогда не хотел быть пианистом. Я хотел забивать голы. На морозе. В валенках. Чтобы тренер матерился, а потом мы пили чай с бубликами. А она… она даже не футбольная болельщица. Она — музыка. А я — тот, кто эту музыку хоронит. Как в Иркутске хоронят надежды — без слёз, без надежд.
Он снял с полки томик Шопена, купленный на бабушкину пенсию. Полистал. Закрыл. И заплакал. Не так, как плачут герои в кино — красиво, с одной слезой по щеке под скрипку. А так, как иногда, очень очень редко, плачут в Сибири: громко, с соплями, с всхлипами, с ударами кулаком в стену, с проклятиями в адрес Бетховена и его «лунной» тоски.
— Я никогда не буду любим, — прошептал Денис. — Потому что я умею только разрушать. Я разрушаю рояли. Я разрушаю музыку. Я разрушаю надежды. Я из Иркутска — там вообще ничего не строят, кроме лагерей и гробов. Я — гробовщик музыки. Я играю так, что ноты умирают раньше, чем их написали. Я — могильщик с пианино. Марка «Гробвэй». Сибирский стандарт.
Он подошёл к роялю — тому самому «Красному Октябрю», привезённому из Иркутска. Открыл крышку. И сыграл последний аккорд — диссонирующий, страшный, похожий на звук забиваемого гроба в промёрзшую землю. Соседи не постучали. Они тоже плакали.
— Отныне, — сказал Денис, глядя на свою иркутскую фотографию в рамке, где он стоял с мячом, а не с нотами. — Я не пианист. Я — пиананист. Гробовщик субконтроктавы. Похоронных дел клавиатурщик. «Гробвэй» — теперь не только марка, но и судьба. И мой путь — хоронить всё, к чему я прикасаюсь. Ноты, любовь, надежду. Иркутск научил меня только одному: не жди тепла. И не дари его.
В этот момент позвонила бабушка из Иркутска. На проводе трещало, сквозь помехи было слышно, как воет вьюга.
— Ну что, внучок? — спросила бабушка. — Стал звездой?
— Стал, — ответил Денис. — Похоронной.
— О, — обрадовалась бабушка. — А я всегда говорила: из сибиряков получаются лучшие гробовщики. Мы смерть любим с детства — она хоть греет.
Бабушка повесила трубку. И пошла пить чай с облепихой.
Часть пятая, эпистолярная: письмо, которое замёрзло по дороге
Денис не отправлял Алисе писем. Но писал, одно из писем звучало бы так:
«Алиса. Ты ушла. И правильно сделала. Я — тот самый мальчик из Иркутска, который не умеет влюблять, но умеет влюбляться. Потому что мои руки созданы не для объятий, а для того, чтобы терзать клавиши. Моё сердце бьётся не в такт с твоим, а в такт с моим вечным поражением. Как часы на вокзале — всегда показывают отъезд, а не приезд.
Я хотел сыграть для тебя любовь. А сыграл реквием собственным чувствам. У нас в Сибири говорят: если три раза не получилось, значит, не судьба. А у меня не получилось четырнадцать лет подряд.
Спасибо, что показала мне правду: я не музыкант. Я гробовщик. И мой единственный слушатель — вечность, которой плевать. Как и тебе.
Прощай. Твой Денис, который никогда не будет твоим. P.S. В Иркутске сейчас минус сорок. Как у меня в груди».
Он не отправил это письмо. Он сжёг его в пепельнице на балконе в общаге, а затем сосед тушил внезапно загоревшийся ковёр и занавески.
А через три дня сел за рояль и сыграл «Полёт шмеля» так, что шмель наконец сдох окончательно и бесповоротно — как последняя надежда, как первая любовь, как иркутский мяч на морозе.
И все в зале поняли: этот парень не играет музыку. Этот парень её хоронит. С сибирским размахом, с иркутской безнадёгой и с такой тоской, что у рояля трескается чугунная станина.
И ему это, чёрт возьми, начало нравиться!
===================Глава шестая, некрофилическая: Вторая попытка, или Девушка, которая поняла его громыхание.
Часть первая: где живут мёртвые
После провала с Алисой Денис перестал быть человеком. Он стал функцией. Он вставал, шёл в консерваторию, терзал рояль, возвращался, смотрел в потолок, засыпал и видел один и тот же сон: поле, ворота, мяч, который превращается в череп.
Мама не знала, что делать. Она звонила бабушке в Иркутск. Бабушка советовала «не ныть и жениться на ком-нибудь, кто не слышит». Мама предложила психолога. Денис сказал: «Лучше гроб закажи. С музыкой. Только не моего исполнения.».
Чтобы хоть как-то платить за комнату в коммуналке (стипендия таяла как снег в иркутский апрель), Денис устроился подрабатывать. Куда? Правильно. В похоронное бюро.
Бюро называлось «Вечный Покой». Находилось в подвале, пахло формалином, хвоей и чем-то сладковатым, от чего хотелось не жить, а лечь и упокоиться. Хозяином был дядька с лицом, которое видело столько мертвецов, что перестало удивляться живым. Он взял Дениса без вопросов: «Пальцы быстрые? Будешь набирать тексты для некрологов. И на похоронах играть. Ты же пианист?»
— Специализируюсь на траурной музыке, а так же свадебной — уточнил Денис.
— Какая разница. Мертвецы не разбираются.
Денис играл на панихидах. Орган в «Вечном Покое» был старый, с клавишами жёлтого цвета, напоминавшими зубы курильщика с двадцатилетним стажем. Денис играл всё, что просили: «Святый Боже», «Со святыми упокой», иногда — если родственники были с деньгами — Шопена (Sonata No.2 in B flat minor Op.35 : III Marche Funèbre). Того самого Шопена, из-за которого Денис возненавидел музыку окончательно и бесповоротно.
Но однажды он заметил Её.
Часть вторая: имя как приговор
Её звали Клавдия. Клавдия работала в «Вечном Покое» агентом по приёму заказов. Она встречала родственников, слушала их слёзы, заполняла бланки и выбирала гробы — от эконом-дерева до «люкс с бархатной обивкой и ручками под золото».
Клавдии было двадцать два. Она носила чёрную кофту с длинными рукавами, волосы стягивала в пучок такой тугости, что казалось — череп вот-вот треснет. Лицо её было белым, как неотёсанный мрамор, а под глазами залегла такая синева, будто она сама уже две недели как покойница, но забыла лечь.
Самое страшное и прекрасное: Клавдия была единственной, кто не кривился, когда Денис играл.
Она стояла в дверях зала для панихид, скрестив руки на груди, и слушала. С закрытыми глазами. Иногда — кивала. Иногда — шевелила губами, будто читала про себя: «Да, Денис, да. Вот здесь боль. Вот здесь они поняли».
Однажды Денис не выдержал. После похорон какого-то полковника (Денис играл так, что полковник, говорят, трижды пытался сесть в гробу) он подошёл к Клавдии.
— Вы слушаете, — сказал он. — Почему?
Клавдия подняла на него глаза. Серые, как байкальский лёд, но с одной крошечной искрой — живой, пульсирующей, почти неприличной для этого места.
— Потому что ты играешь правильно, — сказала она. — Ты играешь так, как чувствуют себя люди, когда умирают. Никто не играет так. Ты гений.
— Я гений похоронной музыки? — горько усмехнулся Денис.
— Ты гений боли, — поправила Клавдия. — А боль — это единственное, что у нас есть. Остальное — обман.
С этого дня Денис пропал. Он влюбился. Во второй раз. И, как всегда, не в ту.
Часть третья: искусство тонуть в любви
Клавдия была странной. Даже для похоронного бюро.
Она не ела при людях («видите ли, пища напоминает мне процесс разложения»). Она спала в гробу, который взяла «на тест-драйв» у поставщика («это удобно, и никому не мешает»). У неё дома стояло пианино, но она играла на нём только похоронный марш — и то одну и ту же ноту(B). «Си-и-и-и», — тянула Клавдия. «Это голос боли», — объясняла она.
Денис приходил к ней в крошечную квартиру на окраине Чертаново Южное, где стены были увешаны портретами умерших композиторов (неизвестных, потому что известные — слишком жизнерадостные). Клавдия поила его чаем с мятой — мята, по её словам, «успокаивает нервы и напоминает, что зелёное и яркое бывает только в аду».
— Ты когда-нибудь любила? — спросил её однажды Денис.
Клавдия задумалась. На три минуты. Потом сказала:
— Я люблю мёртвых. Они не уходят. Они всегда здесь. С живыми — одни проблемы. Живые умирают, а мёртвые — нет.
— Но я живой, — сказал Денис.
— Ты особенный, — ответила Клавдия, и в её глазах мелькнуло то, что Денис принял за нежность. — Ты уже наполовину мёртвый. Я это чувствую, когда ты играешь. В твоих пальцах — трупный холод. Я таких раньше не встречала.
Денис должен был бежать. Он не побежал. Потому что в этом ужасе была правда. Никто никогда не понимал его исполнительство. Никто никогда не говорил ему: «Ты гениален, потому что ты мёртв внутри». А Клавдия говорила.
Она единственная не требовала, чтобы он играл красиво. Она требовала, чтобы он играл больно. И Денис играл. Для неё. По ночам. В пустом зале «Вечного Покоя», среди гробов, венков и запаха формалина.
— Ещё, — шептала Клавдия. — Ещё. Раздави их. Уничтожь. Пусть они заплачут даже после смерти.
И Денис уничтожал.
Часть четвёртая: ужас в деталях
Но ничто не длится вечно. Особенно такое. Особенно в похоронном бюро.
Однажды ночью Денис пришёл к Клавдии домой — без звонка, потому что она никогда не запирала дверь («зачем? грабители боятся меня больше, чем я их»). Он хотел сыграть ей новую вещь — свой собственный «Реквием для нерождённого футболиста».
Квартира была пуста. Денис прошёл в комнату. На столе стоял открытый гроб — тот самый, тестовый. Внутри лежала Клавдия. С закрытыми глазами. Сложив руки на груди.
— Клавдия? — позвал Денис. — Ты… опять тестируешь?
Клавдия открыла глаза. Медленно. Очень медленно. Как в кино про зомби — но это было не кино, это была жизнь Дениса.
— Нет, — сказала она. — Я решила. Я ухожу.
— Куда?
— Туда, — Клавдия повела головой в угол, где стоял пылесос. — Неважно. Не мешай. Я хочу умереть под твою музыку.
— Ты что, с ума сошла? — Денис отшатнулся.
— Я сошла с ума в тот день, когда поняла, что люблю тебя, — спокойно ответила Клавдия. — А ты меня нет. Ты любишь Алису. Московскую. Циничную. Ненастоящую. А я — настоящая. Я — смерть в юбке. Но ты не выбираешь меня. Никто не выбирает смерть. Она приходит сама.
— Я не… — начал Денис, но Клавдия подняла руку.
— Сыграй мне. Последний раз. И уходи.
Денис сел за её пианино. То самое, которое играло только ноту «Си (B)». Он сыграл что-то. Он не помнил что. Пальцы сами бежали по клавишам, выжимая из них такие звуки, что лопнули две струны. Клавдия слушала. Улыбалась. А потом закрыла глаза.
По-настоящему.
Денис играл два часа. Когда закончил, подошёл к гробу.
Клавдия не дышала.
Он потрогал её руку. Холодная. Слишком холодная даже для Клавдии.
— Клавдия? — снова позвал Денис.
Тишина.
Он наклонился. Проверил пульс. Ничего.
И вдруг Клавдия распахнула глаза, схватила его за горло и захохотала. Она хохотала так, что наверху залаяла собака, а соседи принялись стучать по батареям.
— ШУТКА! — заорала Клавдия, вылезая из гроба. — Ты видел своё лицо? Боже, Денис, ты такой идиот! Ты правда подумал, что я умру? Я живучая, как Opus 35 Шопена!
Денис стоял белый, как простыня, которой накрывают покойников.
— Зачем ты так? — прошептал он.
— Чтобы ты понял, — сказала Клавдия, вдруг становясь серьёзной. — Ты не можешь любить живых. Ты можешь любить только мёртвых. Но я не мёртвая. Я живая. Самая живая из всех, кого ты знаешь. И поэтому ты меня разлюбишь. Уже сейчас. Правда?
Денис молчал. Потому что она была права.
Он стоял посреди комнаты, где пахло гробом, чаем с мятой и безумием, и понимал: ему страшно. Не потому, что Клавдия шутит про смерть. А потому что в глубине души он хотел, чтобы она умерла. Чтобы он наконец мог сыграть настоящий реквием. Чтобы его музыка обрела смысл.
— Уходи, — сказала Клавдия, и в её голосе не было злобы. Была только огромная, вселенская усталость. — Ты не для жизни, Денис. Ты для того, чтобы играть на похоронах. И никогда — на свадьбах. Я думала, мы одинаковые. Но ты — хуже. Ты — тот, кто любит свою боль больше, чем кого-либо.
Денис повернулся и ушёл в ночь. В холодную, московскую, чужую ночь, где не было даже собак, чтобы с ними выть на луну.
Часть пятая: одинокий пианист возвращается в подвал
Он не плакал по дороге. Сибиряки не плачут. Они замерзают.
На следующий день Денис уволился из «Вечного Покоя». Клавдия не пыталась его остановить. Она стояла в дверях, курила (хотя никогда не курила, до этого) и смотрела вслед.
— Ты ещё вернёшься, — сказала она. — Твоя музыка никому не нужна, кроме мёртвых. А мёртвые — мои клиенты.
Денис не обернулся.
Он пришёл в общежитие, сел за рояль и ударил по клавишам так, что лопнула четвёртая струна. Соседи застучали. Денис заиграл громче. Он играл «Полёт шмеля» в до-мажоре, в до-миноре, без тональности. Он играл так, что шмель, наверное, восстал из мёртвых, долетел до Иркутска и там тоже сдох.
А потом он закрыл крышку рояля, лёг на пол и уставился в потолок.
— Я один, — сказал он. — Я всегда был один. Играть на рояле — это как кричать в пустом зале. Ты слышишь только себя. И когда тебе кажется, что тебя кто-то понял… это не они. Это твоё собственное эхо. Которое скоро умрёт.
Мама зашла через час. Денис не шевелился.
— Ты чего? — спросила мама.
— Я влюбился в девушку из похоронного бюро, — сказал Денис. — А она оказалась живой.
— И что в этом плохого?
— В том, что живые меня не выдерживают. А мёртвые — не разговаривают.
Мама вздохнула. Вышла. Позвонила бабушке в Иркутск.
— У него опять любовь, — сказала мама.
— Гробовщик он, а не любовник, — ответила бабушка. — Пусть играет. И не ныть. В Сибири холодно, а в Москве дорого. Он хотя бы музыкой занят.
Денис слышал этот разговор. И впервые согласился с бабушкой.
Он встал, подошёл к роялю, открыл крышку и сыграл один аккорд. Самый страшный, самый нестройный, самый одинокий аккорд, который только можно извлечь из инструмента, у которого лопнули струны от горя.
И сказал в темноту:
— Так. Теперь я точно пианист. Потому что у меня нет ничего. Ни футбола. Ни любви. Ни даже нормальной девушки в гробу.
За окном завыла сирена «скорой». Денис усмехнулся.
— Это не за мной. Это за теми, кто ещё надеется.
Он лёг спать. И ему снилось, что он играет Бетховена на собственных похоронах. В зале никого не было. Только гроб. Отличный гроб. Марки «Гробвэй». С откидной крышкой и мягким ложе.
— Хорошо, — сказал во сне Денис. — Хотя бы здесь меня не бросят.
==============================================Глава седьмая: «Кочегар Гробвэя, или Как Денис полюбил погорячее»
Часть первая: собеседование с огоньком
После Обжигающе-Ледяной Клавдии Денис зарекомендовал себя в похоронной тусовке как «тот парень, чья музыка даже мёртвых заставляет бежать».
В поисках неизвестно чего Денис решил сменить работу. В крематорий «Зола и Покой» его взяли без резюме. Директор Петрович (бывший мясник, бывший зэк, бывший человек) спросил всего одно:
— Умеешь играть так, чтобы клиенты не скрипели, но платили? — Они у меня и дышать не будут, — ответил Денис. — Принят. Будешь кочегаром-музыкантом. Если ошибаешься нотой — идешь в печь сам. По акции «член экипажа бесплатно».
Денис сел за фисгармонию. Клавиши были липкими, меха — в дырах, а на пюпитре чья-то записка: «Если читаешь это — ты уже труп. Играй веселее».
Часть вторая: музыкальный прайс-лист
Вскоре выяснилось: музыка не просто улучшает процесс горения, а позволяет продавать пепел дороже.
Петрович ввел тарифы:
-
«Мурка» — бюджет. Пепел выходит серым, родственники не плачут. Для бомжей, крипто-инвесторов и риелторов.
-
Бетховен, «Лунная соната» — бизнес-класс. Пепел с серебряным отливом. Родственники рыдают и заказывают урну с позолотой.
-
Шопен, похоронный марш (Opus 35) — VIP. Пепел золотой, фракционный, с блёстками. Одна проблема: после него в трубе застревает одна высокая нота (из за обилия серебрянки и медного купороса), и её приходится выковыривать монтировкой.
-
«Полёт шмеля» в исполнении Дениса — тариф «Адский колхоз». Пепел чёрный, из трубы летят искры и один раз вылетела целая собачья голова. Родственники требуют санитаров, но Петрович за санитаров берёт в три-дорога — «за эксклюзив».
— Ты не пианист, — сказал Петрович после первого заказа Шопена. — Ты кремационный ускоритель. Я буду называть тебя Гробвэй. Это будет наш бренд. \
«Гробвэй — жил как Филармония, сгорел как Мариинка».
Часть третья: кремация человека, который не хотел уходить
Однажды привезли тело мужика с табличкой на пальце: «Я Коля. Не жгите. Я прикидывался». Петрович прочитал, посмотрел на Дениса, сплюнул.
— Жги. Скидка за наглость.
Денис сыграл «Калинку-Малинку». В середине процесса из печи раздался голос (приглушённый, из-за сажи): — Эй, пианист! Ты «Смуглянку» можешь? — Могу, — сказал Денис и заиграл «Смуглянку». — А «В лесу родилась ёлочку»?
Денис сыграл «В лесу родилась ёлочку». — А «Реквием» Моцарта? — Он не входит в тариф, — ответил Денис. — А за доплату?
Тут Петрович не выдержал: подошел к печи, крикнул в заслонку: — Коля, ты уже полчаса горишь. Закройся, дай людям спокойно поплакать! — Ах так? — ответил Коля из печи. — Тогда я вам весь пепел испорчу. Будете знать!
После этих слов из трубы вылетело облако идеально белого пепла, принявшего форму гроба. Петрович заплакал от умиления. Или от прибыли.
Часть четвёртая: ночь, в которую Денис нашёл своих зрителей
Однажды ночью, когда крематорий пустовал (все трупы уже сгорели), Денис остался один. Он сел за фисгармонию и сыграл Бетховена. Не для кого. Просто так.
Из печи вылетела последняя горсть пепла. Она упала на землю, но дым повис в воздухе ровно напротив его лица и начала медленно вращаться, как сонм призраков.
— Слушатели? — спросил Денис.
Дым качнулся в ритме адажио.
— Вы первые, кто остался до самого конца.
Дым медленно опустился на землю и проник в помещение. Денис глубоко вздохнул наполнив лёгкие тяжёлым дымом — своей аудиторией. Он закрыл крышку фисгармонии, подошёл к окну и посмотрел на пустой ночной город.
Петрович, который спал в углу на мешках с углем, открыл один глаз и сказал:
— Ты это… не влюбляйся в дым и пепел. У нас его много. А ты — один. Сгоришь на эмоциях — кто работать будет?
Денис усмехнулся.
— Я уже сгорел. В Иркутске. Лет в семь.
Петрович закрыл глаз. За окном завыла сирена, и где-то вдали хлопнула дверца чужой печи.
— Добро пожаловать в клуб, — пробормотал Петрович и захрапел.